А.И. Логинов "Очерки и рассказы"

 

 

 

 

 

Александр Логинов

Очерки и рассказы

г. Берёзовский

2013 год

 

 

 

 

 

 

 

Это первая публикация трудов Александра Ивановича Логинова отдельной книжкой.

Посвящается 100-летию автора.

Очерки и рассказы подготовлены к печати городским музеем имени В.Н. Плотникова.

Издана на средства Администрации Березовского городского округа.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Логинов Александр Иванович

1914-1988гг.

Об авторе

А.И. Логинов, 1985г.

В городском музее имени В. Н. Плотникова хранятся очерки и рассказы учителя - Александра Ивановича Логинова. Почти все они не были опубликованы при его жизни. А. И. Логинов был разносторонне одарённым человеком: превосходно рисовал, писал рассказы и стихи. А ещё он был исследователем истории родного края.

Многодетная семья Логиновых жила в Щегловском уезде Томской губернии. Родители – переселенцы из …Москвы. Во время первой русской революции 1905–1907 гг. отец А. И. Логинова, мастер – оружейщик, помогал революционерам. В связи с этим ему пришлось бежать вместе с семьёй от преследований полиции в Сибирь. Здесь он освоил дегтярное производство, что помогло семье выжить в непривычных условиях.

Александр Логинов родился 4 декабря 1914 года в деревне Усть-Матвеевка Щегловского уезда. Он с детства проникся любовью к сибирской тайге, к животным - таёжным и домашним, очень любил лошадей.

Потомок рабочего, выросший в деревне, он выбрал себе весьма интеллигентную профессию учителя. У Логинова было неоконченное высшее педагогическое образование. В 1930-х годах он работал в деревнях Верхотомка, Подъяково, Барановка, Барзас учителем русского языка и литературы.

Во время Великой Отечественной войны А. И. Логинов был призван на фронт (21 января 1942 г.). Воевал в 15-й отдельной бригаде противовоздушной обороны, был командиром приборного отделения. Весной 1942 г. участвовал в боях на Керченском плацдарме, был дважды ранен. За эти бои награждён медалью «За отвагу». После лечения переведён в артиллерийский резерв 1-го Балтийского фронта, где служил до конца войны. Победу встретил в восточной Пруссии. Демобилизован 21 января 1946 г. Вернулся домой, в Барзасский район.

С 1948 г. Александр Иванович работал в школе № 18 пос. Арсентьевка учителем истории, впоследствии учителем рисования, физкультуры, труда, вёл кружок акробатики. Его ученики вспоминают о нём с большой теплотой и благодарностью. Н. И. Котулова рассказывала, что он ходил с их классом в трёхдневный поход в пос. Невский. Для детей это было очень увлекательно. По воспоминаниям Ю. М. Михайлова, А. И. Логинов «был интересный человек, спокойный, голос на учеников не повышал. Выявлял у учеников наклонности, направлял. Изготавливал с ними наглядные пособия и макеты для уроков природоведения, географии, биологии. Учащимся нравилось быть с ним. Благодаря таким людям, детство было интересным. Учитель А. И. Логинов всю душу отдавал ученикам».

В Арсентьевской школе Александр Иванович вышел на пенсию, но продолжал работать в ней – завхозом, кочегаром, сторожем.

Александр Иванович был увлечён историей родного края. Он понимал, что многие знания по истории деревень и сельских ремёсел забываются, теряются. А эти знания нужно собрать и сохранить. Он проводил исследования по истории деревень, входивших в северо–западную часть Барзасского района Кемеровской области: беседовал со старожилами и составил карту этой территории. На ней он отметил в том числе - деревни и хутора, которых в середине 1980-х годов уже не было. Сейчас эта карта находится в нашем музее.

В своих исследованиях по истории родного края Александр Иванович не мог не коснуться темы гражданской войны и, в частности, отступления Белой армии в декабре 1919 г. через нашу Барзасскую тайгу. Он составил карту отступления Белой армии через ближайшие к нам деревни. Сохранилась копия этой карты.

Исследования, труды, которые оставил А. И. Логинов, позволяют с уверенностью назвать его краеведом. Чувствуется, что он был очень увлечён своими исследованиями.

К началу 1980-х годов Александр Иванович создал краеведческий музей в школе № 18 пос. Арсентьевка. Видимо, иначе быть не могло: краевед, бывший учитель, желая сохранить знания о прошлом нашего края, пришёл к решению создать музей. В этом его поддержала директор школы Алла Дмитриевна Чугулёва.

В музее – не только предметы старины. Александр Иванович изготовил замечательные макеты: домик первопоселенца, первое здание школы пос. Арсентьевка, дегтярный завод, лесопильную установку первопоселенцев и другие. Для музея он сделал подробное описание макетов, написал текст экскурсии. Музей, созданный А. И. Логиновым, существует до сих пор.

Долгое время А. И. Логинов был внештатным корреспондентом городской берёзовской газеты «За коммунизм», до этого писал в газету Барзасского района «Искра Барзаса» (с 1948г. газета «Вперёд»).

В сборнике избранных очерков и рассказов А. И. Логинова первыми размещены его краеведческие труды, большинство из которых нам любезно предоставил музей школы № 18 пос. Арсентьевка.

Александр Иванович несомненно обладал литературным талантом. Почти все его художественные произведения основаны на личных воспоминаниях и переживаниях, которые всё ещё отзывались болью в его душе. Думаю, что каждый прочитавший рассказы «Мать» и «Гнедко», будет растроган до слёз. Это наиболее глубокие и драматичные его произведения.

Рассказы о природе занимают особое место в творчестве А. И. Логинова. Наблюдательность, восторг, преклонение перед природой, как перед чудом – вот что видится в самом авторе через его рассказы.

Александр Иванович писал и стихи. Причём к некоторым своим стихотворениям он написал музыку. Его «Песню про геологов» исполнял хор художественной самодеятельности ДК «Геолог» посёлка Разведчик, а также учащиеся школы № 18 посёлка Арсентьевка.

Стихотворение «Не надо у ромашек спрашивать» - о любви. О чувстве, которое долгие годы испытывал Александр Иванович к своей жене – Александре Федосеевне. И она отвечала ему взаимностью, вдохновляла и поддерживала его.

Уже в пенсионном возрасте Логиновы переехали из пос. Арсентьевка в г. Берёзовский. Здесь супруги участвовали в художественной самодеятельности – пели в хоре ветеранов.

До конца жизни А. И. Логинов работал в школе № 18 пос. Арсентьевка, ведь там был его музей, и до последних дней он писал свои очерки и рассказы, занимался общественной работой. Умер Александр Иванович 26 ноября 1988 г. от инфаркта миокарда во время участия в 10-й городской партийной конференции. Похоронен на кладбище возле д. Фёдоровка.

В квартире Логиновых остался большой портрет Александра Ивановича. Он сам его нарисовал. Александра Федосеевна, став вдовой, разговаривала с этим портретом, чтобы хоть как-то восполнить потерю любимого супруга. Она пережила его более чем на 10 лет и в 1999 г., незадолго до своей кончины, передала нашему музею архив своего мужа – неопубликованные рассказы, а также фотографии, документы, награды. В зале военной истории есть стенд, посвящённый А. И. Логинову, а в зале краеведения выставлены точные копии его макетов: домик первопоселенца, дегтярный завод, дегтярная яма, лесопильная установка.

Для нашего музея ценны прежде всего его краеведческие труды. Но поскольку именно мы являемся хранителями его неопубликованных художественных произведений, то считаем своим долгом сделать то, что не успел при своей жизни сам автор – издать его труды отдельной книжкой. Эта публикация состоялась благодаря финансовой поддержке Администрации Березовского городского округа.

Итак, мы предлагаем читателям познакомиться с избранными очерками и рассказами учителя, краеведа Александра Ивановича Логинова.

 

Ольга Крылик, главный хранитель городского музея им. В. Н. Плотникова г. Берёзовского.

Из истории нашего края

До заселения, или Бродяги

Само слово неприятное. Может, о них и говорить не надо? Но как не говорить, если они были на самом деле, и, видимо, с них и начинается история нашего таёжного края.

Кто они были? Кому об этом известно? Во всяком случае, это были отчаянные головы: либо потерявшие надежду и ставившие на последнюю карту, либо шедшие искать удачу. И те и другие шли на риск и жили по закону «пан или пропал». А их божеством было золото. Большая часть из них пропадала, немногие становились «панами» - о таких не говорили, что они пришли чёрными дорогами. Ходили они нехожеными тропами, шли вдоль рек и речушек к их верховьям. А где находили признаки золота, там открывали примитивные прииски. Недаром даже на карте осталось название реки – Золотой Китат, а один из ручьёв, впадающих в речушку Сосновку, местные жители до сих пор называют Золотой ключ.

Леший. Тайна его гибели

Его звали Михаилом, но он часто говорил: «Подь ты к лешему!» И за это его прозвали Лешим. Он называл себя «политическим», однако шутовское поведение, отсутствие цели, смысла жизни ставили это утверждение под сомнение. А настойчивое обитание около Золотого ключа, тайна места, где он жил, чем занимался, частые разговоры о золоте говорили о том, что это был обыкновенный бродяга. Когда в низовье речки Сосновки появились первопоселенцы, образовался посёлок Сосновка, Михаил стал приходить сюда – плохо одетый, плохо кормленный, небритый и нечесаный. Поселенцы, у которых и у самих жизнь была трудная, кто накормит его, кто нальёт туесок молока, кто даст дюжину яиц. А он приносил поселенцам туеса, другие поделки, а летом 1908 года помог построить баню. Но было видно, что это не основное его занятие. Люди прямо спрашивали его:

- Михаил, покажи, какое оно – золото. Мы никогда не видели.

- Ах, подь ты к лешему, - говаривал он тогда. – Завязал в узелочек, положил на пенёчек и забыл. Когда схожу, тогда принесу и покажу.

Иногда его долго не было, а потом он появлялся снова. А однажды, когда его долго не было, дошёл до жителей Сосновки слух, что был Михаил в Барановке, ночевал у кого-то, упал с полатей и убился насмерть. Полати – это настил под потолком, где обычно спали дети: тёплый воздух скапливается вверху, и дети спали там на голых досках, без подстилки, без подушек и одеял. Нередко падали. Но высота примерно 1,9 метра, похнычут и опять лезут. А как убился взрослый человек? Может он и не убился, а его убили? И за что? Кто стал бы дознаваться? Может что-то не поделили? Может то, что лучше не делить, а взять целиком?

Почему размыло мельницу?

В верховьях Кайгера и его главных притоков росли могучие кедровые леса, и речки были полноводными. Близ посёлка Усть-Матвеевка, где в Кайгер справа впадает большой приток – речка Токовая, а полукилометром ниже, слева – речка Итыкус, по левому берегу Кайгера и правому берегу Итыкуса был нарезан хутор Николаю Харитоновичу Ёлкину. В месте, где в Кайгер впадает Итыкус, Николай Харитонович построил мельницу и какое-то время молол муку, готовился сделать крупорушку. Но вскоре плотину почему-то прорвало, и хозяин не стал её ремонтировать, хотя работа была не очень большая, и крестьяне окрестных посёлков обещали помочь. А потом и совсем разобрал свою мельницу.

Однако после этого у Николая Харитоновича появились деньги. Он расплатился с долгами за строительство мельницы, купил охотничьи ружья и другие охотничьи принадлежности, даже кожаные брюки; когда было много хозяйственных работ, то нанимал работников. А соседи сделали вывод, что поднятая плотиной вода кому-то помешала, и хозяину за мельницу хорошо заплатили.

Осташевский В. И.

Вячеслав Иосифович Осташевский – заведующий переселенческим и дорожным отделами Томской колонпартии (переселенческой конторы). Поляк по национальности, инженер по образованию, сын политического ссыльного. Его отец за участие в мятеже был закован в кандалы, и этапом прошёл от Польши до Красноярска. За ним приехала семья – жена, дети. Когда с него кандалы сняли, он их посеребрил и повесил над своей кроватью, чтобы смотрели люди, смотрели дети и учились мужеству. Умирая, гордый поляк завещал детям положить кандалы с ним в гроб. Завещание отца дети выполнили.

Не могло это пройти мимо сердца Вячеслава Иосифовича. Только боролся он за дело народное иначе, практически. Заселяя нашу тайгу, он выбирал для поселения удобные места как для посёлков, так и для хуторов – сами люди, не зная мест, не смогли бы в глухой тайге ориентироваться. Прокладывал хорошие дороги, возводил добротные мосты, прочные и красивые, которые в посёлках выполняли роль клубов: на них проводились празднества, на них объяснялись в любви.

Посёлку Арсентьевка Вячеславом Иосифовичем была определена роль волостного села. Здесь было построено хорошее помещение волостного управления – явно с перспективой на народную власть. Построена начальная школа из толстых окантованных брёвен, в «немецкую лапу», под железной крышей, с резными наличниками и карнизами; с просторной, светлой, высокой классной комнатой, просторным коридором для проведения перемен, даже с тёплым туалетом и комнатой и кухней для проживания учеников из других посёлков.

И сразу бросается в глаза: церковь он приютил в помещении типа жилого дома, а рядом поставил четыре столба и повесил колокола – звонарня. Совсем без церкви тогда было нельзя: рождался, женился, умирал человек – все эти рубежи отмечались церковью.

И народ правильно понял: во время колчаковщины из нашего края ни один человек не пошёл в его армию; ни пуда хлеба, ни фунта сала не дали для его кухни; а вот бить его били и здесь, под Дмитриевкой, и до самого Тихого океана. Четверым карателям арсентьевцы «воздали должное». Мне известно то место, где это произошло, но я не буду его указывать, чтобы люди не знали, где лежат их поганые кости.

Сто лет назад совсем близко от того места, где вырастает нынче наш город Берёзовский, звеня кандалами, прошёл на каторгу в Красноярск славный сын польского народа Иосиф Осташевский. А в начале двадцатого века его достойный сын – Вячеслав Иосифович, в буквальном смысле создавал историю нашего края.

До 1903 года частично была заселена тайга от железной дороги Яшкино – Анжерка до Вотиновки. В 1903 году он сфотографировался на уже построенном в Вотиновке мосту. В 1907 году был построен тракт от Вотиновки до Кедровки, и Вячеслав Иосифович, несомненно, не один раз проезжал по нему. А после был построен тракт через Фёдоровку, Нижний Барзас, через то место, где раскинулись основные микрорайоны города, мичуринские сады – до соединения с Мариинским трактом возле Дмитриевки. Мост, построенный им через Шурап возле Нижнего Барзаса, стоял больше половины столетия и лишь недавно заменён железобетонным. Несомненно, многократно бывал В. И. Осташевский и на строительстве Арсентьевской школы.

Второй родиной для Вячеслава Иосифовича стал Красноярск, а сердце своё он оставил в нашем таёжном крае.

 

3 июня – 27 декабря 1986 г.

К посетителям

Родился я и всю жизнь прожил в этом таёжном крае. Своими глазами видел целую эпоху – с дней Великого Октября. И хочется мне рассказать о ней тем любознательным, которые молоды сегодня и которые будут завтра.

Медленно будут проходить годы и десятилетия. В углах пауки будут плести паутину. На эти страницы будет оседать пыль. Будут приходить посетители. Иной только бросит на них взгляд. Другой перелистает и прочтёт отдельные строчки. Но я верю, кто-то поинтересуется заглянуть в ту жизнь, которая была здесь когда-то.

Любой экспонат любого музея – это остановленное время, это окно в прошлое, а из любого окна тем больше видно, чем ближе к нему подходишь. Подходить же вплотную, стараться глубже понять – в этом красота любого познания. Поэтому я буду рассказывать неторопливо, припоминать или узнавать у других иные подробности, событие за событием, судьбу за судьбой, ничего не приукрашивая, только одну историческую правду.

Медленно выплывают события из глубины минувших десятилетий, теснятся к страницам, ожидая своей очереди. И да простят мне, если я что-то забыл, а другое не знал, если поблекли чьи-то лица и судьбы – память человеческая, увы, не беспредельна.

1980 г.

 

Трудная земля

По степям и редколесьям вокруг нашего таёжного края, раскинувшегося от железной дороги Яшкино–Тайга–Анжерка–Яя на северо-западе до степного правобережья р. Томь на юге и западе, и до нижнего течения р. Яи и Барзаса на востоке, жили люди с древних времён. На севере, в районе поселка. Яя, обнаружены захоронения эпохи неолита (4-6 тысяч лет назад). На юге люди, жившие примерно в ту же эпоху, оставили на скалах над рекой Томь рисунки (Писаные скалы). Несомненно, в нашу тайгу они заходили и с севера, и с юга на охоту – за лосем и медведем, но жить здесь не жили: непролазные дебри, гниль и гнус, от которого не было спасения. Так и оставалась наша тайга необжитой века и тысячелетия. Даже в конце 19-го–начале 20-го веков в тайгу заходили только охотники, пчеловоды завозили свои пасеки, да вдоль речек, речушек и ручьёв ходили бродяги в поисках своего коварного идола – золота. Например, там, где сейчас располагается посёлок Арсентьевка, стояла избушка охотника Арсения, жившего в Барановке; где при заселении разместился посёлок Карбышевка, была пасека Карбышева, жившего в селе Терёхино. А в память о бродягах остались отпечатки на названиях речек - Золотой Китат, Золотой Ключ, а в других местах не осталось даже и таких следов.

До начала 20 века в России сохранялось общинное землепользование. Каждое селение имело собственную землю. Каждой семье выделялся участок земли, составленный из наделов, которые выделялись только на мужчин. Родился мальчик – добавляется ещё один надел. И даже самый бедный крестьянин имел возможность прокормить свою семью.

После поражения революции 1905–1907 гг. царь Николай II и его председатель совета министров и министр внутренних дел Столыпин Пётр Аркадьевич указом от 9 ноября 1906 года разрешили богатым крестьянам покупать общинную землю в личную собственность. На основании этого указа с 1907 по 1916 гг. из общин выделились более двух миллионов домохозяев, или 22,7 % от общего числа общинников. Кулаки получили возможность скупать по дешёвой цене земли бедных крестьян, которые, оставаясь без земли, вынуждены были идти в батраки или уходить в город «на заработки».

Вот этой-то части безземельного крестьянства было предложено переселиться в Сибирь, где им обещали бесплатно дать большие наделы земли и всё, что на них есть – лес, вода, зверь, птица. Переселенцу выдавали хорошую ссуду, которой хватало доехать до места поселения, построиться и обзавестись хозяйством. Начало выплаты ссуды – через 10 лет. И крестьяне поехали.

Заселялся наш таёжный край безземельными крестьянами и городской беднотой. Наделы – хутора переселенцам давали в самой непролазной части тайги. Лучшие участки – кедрачи, леса вдоль железной дороги, оставляли за царём и казной.

В 1906 г. приехали первые ходоки, выбрали места, срубили срубы домов, а в 1907 г. они приехали уже с семьями в эти непролазные дебри, где нет дырки в небо, где бурьян в два-три человеческих роста, где гниль и страшный гнус.

Корчевали вековые деревья: привязывали верёвку за вершину, тянули, а корни подрубали топорами. Потом распахивали не столько примитивными цабанами и деревянными плугами (у некоторых только лемехи да отвалки были железными), сколько руками, выдирая сплошное сплетение корней. Сколько труда, пота и крови стоил каждый отвоёванный у тайги клочок земли! И так сажень квадратный за саженью, десятину за десятиной засевали и радовались – будет хлеб, много хлеба! Будет достаток и благополучие! …А земля здесь везде суглинистая на каменной подпочве, и, как Богом обиженная баба, ничего не могла крестьянину родить. Из года в год люди гнули спину, надрывали живот, а урожай всё хуже и хуже. Не могла эта земля оправдать крестьянского труда даже тогда, когда появились колхозы, и государство стало помогать техникой и удобрениями.

Ложились крестьяне костьми в землю, другие уезжали в старинные степные сёла и города, а заплатки полей, так трудно раскорчёванные и распаханные, зарастали первоначальной тайгой.

Я опросил десятки первопоселенцев и старожилов, многое знаю сам, и по этим данным составил карту нашего таёжного края. Кружочки посёлков, точки хуторов, путаница дорог – тракта и просёлков. Те посёлки и хутора, которые перестали существовать, зачеркнул красными крестами… Всмотритесь. Вдумайтесь. Сколько труда! Сколько надломленных спин, надорванных животов! И всё понапрасну! Так трудна она, наша таёжная земля. Таков конец переселенческого дела. Картины страшнее этой, из прошлого нашего края, нарисовать нельзя…

Только то и облегчает душу, что в результате поредела, стала прозрачнее тайга, послабел гнус. Исходили землю, нашли уголь – и появился в этой тайге наш город Берёзовский.

Домик первопоселенца

В годы заселения нашего таёжного края дома строились не такие, как сегодня. Достатка было мало – дома строили небольшие. Детей в семьях было много, где им наберёшься кроватей, постельного белья, а на полу холодно. И для них под потолком делали полати: тёплый воздух поднимается вверх, и на полатях всегда тепло.

Для приготовления пищи, выпечки хлеба и для обогрева дома делали русскую печь, занимавшую чуть ли не четвёртую часть дома. Топили её утром. Разогреется – тепло держит сутки, и пища горячая. Только в большие морозы подтапливали вторично вечером. Для разового подогрева были железные печки. Стульев, даже табуреток, обычно не было, и вдоль двух стен делали лавки – широкие доски прибивали прямо к стене. Кроме этого были обычные лавки. Был единственный на весь дом стол – большой, обязательно с некрашеной крышкой, которую часто мыли и скоблили ножом. В углу напротив печи – какой-нибудь шкафчик для немудреной посуды. В углу над столом – божничка, где размещали иконы. Даже в доме, где не было верующих, божничка с иконами была обязательно: вошедший в дом человек сначала искал глазами иконы, крестился на них, а уж потом обращался к людям. Была такая божничка и в этом доме, иконы – Богородица с Иисусом Христом на руках, Георгий-Победоносец, убивающий змея, медное распятие - крест, какие носят на шее священники на длинной цепочке так, что крест сам – на животе. А перед божничкой, на вбитом в потолок гвозде – лампадка - маленькая чаша, с чайную чашку, неглубокая, низ украшен узорами; по бокам – три ушка, за которые прикреплены цепочки. Вверху все три цепочки прикреплены к колечку, этим колечком лампадку вешали на гвоздь. В лампадку наливали специальное «горельное», или деревянное масло, и по праздникам зажигали. Масло горело, распространяя приятный запах. Вот в песне и поётся: «как фимиам священный пред алтарём богини красоты». Это как раз про этот запах. Кроме этого на божничке обязательно хранился ладан. Ладану приписывалось свойство отгонять «нечистые силы», отсюда и пословица: «Боится, как чёрт ладана». Ладан клали на что-нибудь железное, поджигали. Он горел, выделяя дым, имевший тоже приятный запах. Умер человек – обкуривали гроб, самого покойника, чтобы отогнать все «нечистые силы». Если показалось, что в доме что-то стукнуло, скрипнуло, зашуршало – всё это присваивалось «злым силам», и сейчас же весь дом окуривался ладаном. Священник в церкви во время богослужения непременно кадил ладаном, горящим (тлевшим) в специальном кадиле, чтобы изгнать «нечистые силы» из церкви и от прихожан.

Я сделал макет – точную копию дома, построенного в 1907-1909 годах в посёлке Усть-Матвеевка, видимо, самым первым жителем этого посёлка (потому что на самом удобном месте) – Иваном Петровичем Штураком. Где-то в 1915-1917 годах Иван Петрович, видимо, с кем-то крупно не поладил и быстро продал дом моему отцу (у нас дом был хуже), а сам уехал в Топки. Так его и там нашли и убили.

В этом доме я начал себя помнить, здесь прошло моё детство и годы юности. Я знал здесь всё до мелочей, поэтому мне легко было строить макет, и я всё сделал точно. И божничку. Иконку Богородицы мне подарили девушки-грузинки, комсомолки, студентки Кемеровского медицинского института. А вот лампадку сделать у меня не вышло: потолок съёмный – чтобы можно было посмотреть внутри дома, прицепить к нему лампадку – она будет мешать, положить наискось планочку и прикрепить к ней – будет неправда: на самом деле никакой планки не было. Вот я и не стал делать её вовсе.

Дом был небольшой, примерно семь на девять аршин – пять на шесть с половиной метров. Сени и кладовка, которую почему-то называли чуланом, были дощатые. Стоял он сенями на север, к реке, а дверями и главной стеной – на восток. Как только солнце вставало из-за горы за рекой, так сразу весь свет в доме.

На печке, между трубой и стенкой, было моё место: здесь я играл и сам делал игрушки, даже коней, запряжённых в сани. Сюда ко мне приходили сестрёнки, и я позволял им играть моими игрушками. Спал я на полатях. Самое прекрасное место было под столом. Там была дырка в полу, чтобы кошки ходили в подполье. Здесь же, под лавкой, была и кошкина миска с молоком. Так вот, когда в доме тихо, к этому молоку приходили ласки. Иногда по две и даже по три. А когда молока мало, засуетятся, чуть ли не до драки. Тогда мы протянем руку с кружкой молока. Ласки сейчас же – под пол. А мы льём молоко. Они слышат его плескание, запах – и тихонько высовывают головки. А потом выходят и пьют. А мы сидим рядом. После они привыкли и перестали нас бояться. А летом к этому же молоку стала ходить белка. С нею мы подружились быстро, и она брала орехи у нас из рук.

И вот однажды сидим мы все четверо – я и три сестрёнки, под столом с белкой, а на улице взрослые идут с сенокоса на обед. Мы крикнули белке, чтобы она убегала, и она как-то нас поняла, выскочила на улицу. А там – старшие братья! Белка по углу на дом, а они её палкой. Мы с сестрёнками выбежали с другой стороны дома как раз тогда, когда белка падала. Хоть и подбитая, при падении она смогла повернуться, расставить лапки и распушить хвост. Упала она около угла стайки и попыталась снова забраться наверх, но не смогла. И братья уже бегут, кричат: «Не видели белку?» Я схватил её, а она ухватилась мне за палец. Брызнула кровь, но было не до этого: я сунул белку под рубашку – и за стайки, по тропинке меж хлебов. И только когда отбежал далеко, сел на землю, вынул белку из-под рубашки и посадил её на землю. Она всё ещё держалась за окровавленный палец. Я погладил её левой рукой по головке, и она отпустила палец. С тех пор белка в дом не ходила, а на то место, где я её отпустил, мы носили молоко и орешки.

С окном, которое около крыльца, у меня вот что произошло. Было мне лет пять, но я это хорошо помню. Была у меня хорошая коляска – гонец от прялки: в середине железная гайка, тяжёлая, далеко катится, след двойной остаётся (от двух бортов). И вот катнул я её однажды к дому, прямо в направлении этого окна. На земле лежала палочка. Коляска стукнулась об эту палочку, подпрыгнула – и прямо в окно. Только стёкла зазвенели. И звёнушко-то маленькое, а неприятность большая. Старшая сестра Фрося сидела на крыльце с маленькой сестрёнкой Нюрой на руках. Посадила она Нюру на крыльцо, пошла в дом, вынесла мою бедную коляску и положила на верхнюю ступеньку крыльца. Пошла в чулан и вынесла топор.

- Разрублю! – сказала она.

Дуся (младше меня, но старше Нюры), бегавшая за мной хвостиком, остановилась рядом со мной. Даже Нюра, взяв пальчик в рот, настороженно посматривала то на нас, то на коляску, то на разбитое окно. А у меня, наверно, вид был такой, что даже грозная Фрося смягчилась:

- Ну, ладно, - сказала она. – Если успеешь выхватить из-под топора, будет твоя. А не успеешь – разрублю.

Я воспрянул духом и уже приготовился «хватать», но Фрося остановила:

- Нет. Я скомандую: раз, два, три – тогда хватай.

Я приготовился.

-Ра-аз! – сказала Фрося.

У меня ручонка задёргалась.

- Два-а! – тянула она, и наконец: - Три!

Я – цап коляску. Фрося – бац по руке топором!

Коляска была спасена! Я потянул её к себе, но она упала на землю из перерубленных пальцев. Я подобрал её левой рукой, а потом мы стали завязывать руку тряпками. Мне захотелось спать, видимо, от потери крови, и Фрося уложила меня в пристроенной к дому комнате, а про руку договорились, что скажем, будто я упал и расцарапал.

Пришли взрослые обедать, спросили, где я, сестрёнки рассказали нашу версию. Те усомнились, посмотрели меня – и брат Александр сразу же повёз меня в Арсентьевку в больницу, где мне пришили почти напрочь отрубленный средний палец. Так он калекой и остался на всю жизнь: короче и согнутый. Не выпрямляется.

На том месте, где был посёлок Усть-Матвеевка, сейчас пустое поле, на котором Щегловский совхоз пасёт молодых бычков. Там, где стоял наш дом, теперь только бугорок перегорелой глины – это была печка. Ямка рядом – это было подполье. Две большие толстые талины возле – это мы с Фросей, ремонтируя изгородь овощного огорода, воткнули две талиновых тынины. Да вокруг столпились небольшой ватажкой репьи – росли они в углу ограды, мы их не вырубали – под ними в летнюю жару отдыхали куры, и наседки прятали от коршунов своих пушистых цыплят.

7-10 февраля 1987 г.

 

Лесопильная установка

Переселенцам в нашем таёжном массиве была роздана центральная часть самой дикой непролазной тайги. Более удобные участки, особенно прилегающие к железной дороге, переселенцам не выделяли. Они были разделены на четыре участка, так называемые лесные дачи: Сурановская, Право-Таёжная, Лево-Таёжная и Горёвская. При этом часть лесов была отведена государству – казённые дачи, а часть - непосредственно императору, так называемые земли Кабинета. Все земли – казённые, императорские и даже крестьянские, «были обойдены инструментально», и по линиям раздела прорублены широкие просеки.

И казёнными, и императорскими лесами велась торговля, и важно было, чтобы были покупатели. Вот что писал в 1913 году князь Львов в отчёте императору: «В Горёвской даче пока сбыта нет, но сбыт будет возможен в ближайшем будущем – на левую сторону р. Томь в степные селения, затем в посёлки, примыкающие к даче – после того, как переселенцы истребят свои леса, которых уже остаётся немного». С точки зрения самодержавия – по-хозяйски, расчётливо.

Однако русский мужик умнее княжеской мудрости. Переселенцы поняли, что круглым лесом торговать невыгодно. Во-первых, дёшево. Брёвна еловые, пихтовые длиной 6 аршин, толщиной 4 вершка (18 см) – 30-40 копеек; 5 вершков – 50-60 коп.; 6 вершков – 70-80 коп.; 7 вершков – 90-100 коп.; 8 вершков – 1,1-1,2 руб.; 9 вершков – 1,3-1,4 руб.; 10 вершков (45 см) – 1,5-1,6 руб. Даже тонких за один воз больше двух брёвен не увезёшь, а в 9 или 10 вершков – такое бревно и одно тяжело, лошадь замучаешь, и сани долго не прослужат. Брёвна длиной 9 и 12 аршин возить было невозможно из-за крутых поворотов и ухабов. К тому же быстро вырубишь лес, и потом торговать будет нечем. Поэтому крестьяне стали пилить брёвна на доски и продавать пиломатериалом. За один воз можно было увезти до 40 тесин по 12 копеек каждая – это на 4 руб. 80 коп. А если положить 42 тесины, то и на 5 рублей. На эти деньги можно было купить 12 пудов муки.

Пилили доски в основном зимой. На 42 тесины уходило 4 сутунка (брёвна для распиливания назывались сутунками). Чтобы заготовить 4 сутунка в лесу, привезти их домой, обтесать с двух сторон, затопить баню и занести туда сутунки для оттаивания – мужу и жене нужно два дня. Ещё пара дней уйдёт, чтобы распилить сутунки, да пара дней, чтобы съездить за 40-60 вёрст на базар в Тайгу, Анжерку или Топки. Фактически неделя напряжённого труда двух-трёх членов семьи: пилили обычно двое – один сверху, другой снизу. Если в семье были взрослый сын или дочь, то снизу становились двое.

Нелёгкий труд, что и говорить. Но концы с концами сводить было можно, тем более, что кроме продажи пиломатериала были и другие доходные статьи.

Словарик

Козлы (пара), с ударением на «о» - основа лесопильной установки. На них устанавливали сутунок.

Сутунок – бревно для распиливания, обтёсанное или необтёсанное.

Покаты, с ударением на «о» - два тонких бревна, поставленных наклонно для накатывания сутунков на козлы.

Завес, с ударением на «е» - тонкое бревно, подвешенное с помощью верёвки за задний конец сутунка для того, чтобы сутунок не падал, когда верхний пилильщик стоял на переднем конце.

Гамбур – металлическая часть верхней ручки продольной пилы.

Репка – нижняя ручка пилы.

Декабрь 1985 г.

Макарыч

Отец мой, Логинов Иван Григорьевич – московский рабочий, оружейник, проверял готовое оружие и боеприпасы. Он часто возвращал изделия на доработку, тем самым создавая условия для утечки оружия рабочим отрядам перед революцией 1905 года. Жил он на квартире у двоюродного брата, который работал полицейским исправником и подстраховывал его. У брата была другая фамилия, и никто об их родстве не знал.

Летом 1907 г. полиция узнала о помощи моего отца рабочим отрядам. Брат тотчас сообщил об этом, и отец с женой и тремя детьми бежал в Сибирь.

Ни в земледелии, ни в ремёслах отец не разбирался. Чтобы прокормить семью, он изготавливал деревянные лопаты, корыта, посуду. Изделия получались грубые. Их покупали плохо. Семья голодала.

Однажды весной 1911 г. зашёл к нам старичок. Он назвал себя Макарычем. Попросился переночевать. Его покормили тем, что ели сами. Бросили ему одежонку под бок положить. Утром завтраком каким-никаким накормили. А Макарыч и говорит:

- Плохо вы живёте, Иван Григорьевич, и голодно, и разуто-раздето. Давай я помогу тебе дегтярный завод построить. Здесь много берёз.

- Что ты! Что ты! – запротестовал отец.

- Не бойся, - успокоил его Макарыч, - с этим заводом ты буржуем не станешь, а семью накормишь. И оденешь тоже.

- Так ведь деньги потребуются. А где я их возьму?

- Деньги понадобятся только для того, чтобы купить листового железа для тазанов. Я их тебе дам.

Дал Макарыч денег. Купил отец листового железа. Помог Макарыч построить завод, научил выгонять дёготь.

Поехал отец с первой бочкой дёгтя на базар, а Макарыч остался ждать его возвращения. Вернулся отец с целым возом муки и массой разных покупок. Распрягает лошадь, а сам приговаривает:

- Ну, Макарыч, сейчас я тебе и долг заплачу, и отблагодарю, как надо.

Семья – мать и три старших брата, радовались покупкам. Макарыч сидел на чурбаке и улыбался в бородку.

Распряг отец лошадь, выпустил за ворота, слегка стегнув уздой, вынул из воза четверть водки и пошёл к Макарычу. А того на чурбаке уже нет. И поблизости нигде нет. Посмотрел он, что всё хорошо и ушёл незаметно.

После этого соседи стали строить такие же заводы, отец давал им деньги на листовое железо и учил, как делать.

Январь 1986 г.

Дегтярное производство

Дёготь бывает двух видов: паровой и ямный. Это два совершенно разных производства, в них применяются разные технологии. Прежде всего, дёготь «выгоняется», говорят «гнать дёготь». Это потому, что он является продуктом сухой перегонки берёзовой коры – бересты, берёзовое масло. Паровой дёготь выгоняется на довольно совершенных дегтярных заводах, и технология его выгонки более сложна и требует большей внимательности. Ямный дёготь выгоняется в примитивных дегтярных ямах, и технология процесса проще.

Ямный дёготь более густой – как солидол, и применялся исключительно для смазки колёс телег и вращающихся деталей машин. В настоящее время эти задачи хорошо выполняет солидол, и в выгонке ямного дёгтя надобности нет. А паровой дёготь применялся для смазывания, пропитывания обычных выделанных и сыромятных кож. Смазанные им сапоги, конская сбруя оставались мягкими на любом морозе. Им мазали у свиней за ушами, и они не болели никакими болезнями. Поэтому производство парового дёгтя может быть полезным и сегодня.

Дегтярный завод

Само строительство называлось – сбить завод. Строился он так. Ставили столбы и возводили крышу. Делали опалубку по периметру топок – размеры рассчитывались в зависимости от размеров тазана. В опалубку засыпалась земля, верхний слой – не глубже двух-трёх штыков. Её утрамбовывали – били большими деревянными молотками (чекмарями) пока она не становилась совершенно плотной и клейкой, как сырая резина. Поднимали опалубку, досыпали землю. Нельзя забывать ни одной детали: жаровые колодцы, дымогары, отверстие для выхода трубы тазана к паровикам. И так до самого верха.

Закончив строительство, завод затапливали. Опалубка выгорала, а глиняное тело завода по мере высыхания зажидиливали – затирали жидким раствором глины с песком. Наружную опалубку убирали.

Завод этот на две печи. Печами называются верхние прямоугольные камеры. Нижние с круглыми сводами – топки. Из топок в печи идут жаровые колодцы, по три посередине или по шесть немножко в стороны, но близко к середине, чтобы дно тазанов хорошо прогревалось. В верхней части печи, тоже по центру, делаются три коротеньких трубы – дымогары. Диаметр жаровых колодцев и дымогаров около 10 см. Внутрь печи вставляется металлическая духовка из толстого листового железа – тазан. Ширина и высота тазана 80-90 см, длина – 1,7-1,8 м. Расстояние от тазана до стенок, дна и верха печи – 5-7 см. В задней стенке тазана - отверстие диаметром около 20 см. К этому отверстию приклёпывается труба длиной 1 метр с лёгким наклоном вниз. Такое же отверстие в задней стенке печи, и труба тазана через него выводится на завод. Там, вдоль задней стенки, ставится длинное корыто – колода, с лёгким наклоном к одному из концов. На колоду, напротив каждой печи, ставится по пустой бочке с заметным наклоном в стороны, и трубы из тазанов выводятся в эти бочки. Ввод плотно обмазывается и зажидиливается. В дне наклонённых бочек просверливается по отверстию диаметром 2-2,5 см для вытекания дёгтя. В наклонённой колоде просверливается такое же отверстие, его закрывают деревянным штырём. Это отверстие для слива готового дёгтя. Спереди каждый тазан и каждая печь закрываются железными заслонками.

Дегтярная яма

Копается яма, вверху диаметром 60-70 см, глубже расширяется, а потом сужается снова. Глубина дегтярной ямы два метра. Это рабочая часть. Глубже копается неглубокая и неширокая ямка для стекания дёгтя. Стенки ямы и дёгтеприёмника тщательно затираются глиной с песком, а потом зажидиливаются. Дёгтеприёмник от рабочей части ямы закрывается железной дырчатой решёткой. Сверху яма неплотно прикрывается железной крышкой.

Выгонка парового дёгтя

Для выгонки парового дёгтя более пригодна береста с живых деревьев, снятая весной во время активного сокодвижения. Использование даже малого добавления мёртвой бересты – с валежника, резко ухудшает качество дёгтя. Взыскательные покупатели такой дёготь покупали неохотно.

Береста накладывается пачкой по размерам тазана, и при помощи палок и верёвок туго стягивается. Такая пачка называется садкой. Садка вместе с палками закладывается в тазан. Палок садочных четыре: две нижние и две верхние. Передние концы связываются верёвкой, привязанной к одной из нижних палок, а на задние концы нижних палок прикрепляются верёвочные петли, и в них вставляются задние концы верхних палок. «Посадить садку» или «посадить печь» означает вложить садку в тазан. Когда садка посажена, передние концы палок развязываются, верхние палки выдёргиваются из задних петель, а потом вытаскиваются и нижние палки вместе с петлями. Береста подправляется, тазан закрывается заслонкой и замазывается глиной, чтобы не было ни малейшей щелочки. Затапливают топку, закрыв заслонкой печь. По мере подсыхания глины на заслонке тазана, её поджидиливают, открыв заслонку печи.

По мере накаливания тазана, из бересты вытапливается берёзовое масло – дёготь, а при дальнейшем повышении температуры он превращается в пар. Пары выходят по трубе в паровик, охлаждаются, конденсируются на стенках, стекают вниз, и из паровика в колоду вытекает готовый дёготь.

Технологическая тонкость процесса получения высококачественного дёгтя состоит в том, чтобы выдерживать благоприятный температурный режим. Топить надо довольно жарко, чтобы из всей бересты выплавился дёготь.

Когда из паровика перестаёт вытекать дёготь, выгонка закончилась. Тушат огонь, вытащив дрова из топки, и дают печи остыть. Размеры тазана таковы, что за день происходит одна выгонка. Ночью печь остывает.

Выгонка ямного дёгтя

Для выгонки ямного дёгтя пригодна береста как с живых деревьев, так и с мёртвых – с валежника, с «колодин» - так называли в наших таёжных местах деревья, поваленные ветром. Однако и здесь предпочтительна живая береста.

Для закладки в яму береста рубится топором на кусочки величиной примерно с ладонь. Она засыпается в яму на дырчатую решётку, утрамбовывается специальными палками – толкачами, а под конец и большими деревянными молотками. В набитую берестой яму выливают два-три ведра воды, стараясь смочить всю бересту, чтобы она горела медленнее. И сверху поджигают бересту. Когда она разгорится, то яму сверху прикрывают железной крышкой, чтобы горение было медленным. Суть процесса состоит в том, чтобы поддерживать медленное горение бересты в яме. Прекращение горения означает, что выгонка закончилась. Яме дают остыть. Специальным крючком вынимают решётку, черпаком вычерпывают дёготь.

Дёготь и бюджет переселенца

На базе дегтярного производства сложилась целая профессия – дегтяри.

Профессия эта, с одной стороны, престижная. Труд здесь более лёгкий по сравнению с лесопильным делом: надо лишь весной свалить пару десятков перестоялых берёз, «содрать» с них бересту (так и говорили – «надрать бересты»), и сложить её кучами, чтобы она выпрямилась. Потом её перевозили на завод, и когда не было других срочных работ «гнали дёготь».

И доход от дёгтя был больше. К тому же он не исключал лесопильное дело.

Цена на дёготь была стабильна: и до Октябрьской революции и после, даже в 1926-1928 годах была по 5 копеек за фунт, 2 рубля за пуд. В бочку входило 9-10 пудов. Выручка получалась около 20 рублей за поездку. Часто у покупателей денег не было, тогда производили обмен. За пуд качественной пшеничной муки платили 10 фунтов дёгтя, за пуд ржаной – 8 фунтов, за пуд гречневой – 7 фунтов, за пуд пшена – 6 фунтов.

Уезжал человек с бочкой дёгтя из дома, а возвращался с возом муки, круп, ещё и денег привозил. Засыпались закрома, которых хватало на год. После продажи дёгтя дегтяри занимались другим трудом – сенокосом, уборкой своих хлебов, которые шли, в основном, на корм скоту, убирали лён, коноплю, картофель. Зимой, как и все крестьяне, пилили тёс и плахи.

Дегтяри, как и все крестьяне нашего таёжного края, жившие на покупном хлебе, зависели от продажи хлеба жителями степных селений. Поэтому в голодном 1921 году, да и в 1922-м таёжное крестьянство оказалось в крайне тяжёлом положении. Жители степных селений излишки хлеба продавали втридорога, да и то не всегда. Они пускали в ход даже отходы.

Моя мать вынуждена была ходить по богатым дворам просить хлеб. Отец к тому времени умер, главой семьи был старший брат, тоже Александр, было ему шестнадцать лет. Однажды он купил жабрейной муки. Из неё напекли хлеба, поели и отравились. Помню после еды мы с младшей сестрёнкой Дусей (мне было шесть лет, а ей четыре года) пошли за посёлок в лес. И вдруг Дуся говорит:

- Шура, а у меня ножки не стоят.

Я не знал, почему. Только подхватил её подмышки и уговаривал:

- Ты, Дуся, только не садись.

А она становилась для меня всё тяжелее. Слабели и мои ноги. Мы оба сели на землю. Я помог Дусе вскарабкаться мне на спину. Она держалась за мою шею, а я полз. Потом мы оба потеряли сознание.

Через некоторое время нас нашли - искали всем посёлком.

После голодных лет именно дегтяри первыми завели по две лошади, первыми купили настоящие железные пароконные «исакиевские» плуги. Кулясов Яков Михайлович из Средней Матвеевки первым во всех трёх Матвеевках купил молотилку «трещётку» пяти зубов. Мой старший брат, живший в Усть-Матвеевке, первым купил телегу на железном ходу – «ходок» и сенокосилку «Нива», которая на время уборки хлебов переоборудовалась на жатку. Он привозил сельдь целыми бочками, сахар – «головами». Однажды привёз ситца сразу сто аршин, в другой раз – целый воз замороженной рыбы, такой крупной, что она была длиннее саней.

И вообще, дегтяри жили в лучшем достатке. Однако, с другой стороны, само слово «дегтярь» звучало с оттенком презрительности, потому что запах дёгтя сопровождал дегтяря всюду, даже тогда, когда он вымылся в бане, даже тогда, когда он уже давно не занимался дегтярным делом.

Февраль 1986 г.

 

Коллекция минералов

Коллекцию минералов подарил мне в 1961 году мой хороший друг Сеничев Евгений Васильевич, или просто Женя. Таких людей, как он, нельзя называть по имени-отчеству, потому что они вечно юные, увлечённые романтики и чуточку – дети. Такие люди, мне кажется, чаще могут встретиться именно в геологии. И сегодня, если присмотреться, в нашей Глушинской ГРП таких много.

Недолго Женя работал у нас: с 1956 по 1961 год. Трудное тогда у нашей ГРП было время. Машин, тракторов почти не было. Всё, что получали – от оборудования до продуктов, привозили по железной дороге до станции Барзас, а дальше – на лошадях. Да и тех было недостаточно. Поэтому на работу ходили пешком. Несли с собой то, что на работе понадобится: кто колонковую трубу, кто коронки да замки, кто болты с гайками.

Женя работал коллектором, и нередко тоже нёс с собою ящики для керна. Почти всегда при нём была полевая сумка. И в ней лежали вот эти камни.

Ко мне он чаще заходил, когда шёл с работы. Тогда сидели мы с ним на крылечке или спускались к речушке Извилинке, плескавшейся в двадцати метрах от дома. Женя вынимал из сумки камушек за камушком и рассказывал, рассказывал, рассказывал… Перед нами раскрывался Урал: над головой нависали скалы, под ногами шуршали россыпи в распадках, плескалась в ручьях вода. Каждый камушек рисовал свою картину – свою родину…

- Не могу я на месте, - говорил Женька. – Не по мне оседлая жизнь. Я понимаю, великое дело делает ГРП. Благороден труд каждого – от начальников, инженеров до буровых рабочих, коллекторов, конюхов. Именно там, где они, будут шахты, будут города. Но меня тянет ходить, находить и разгадывать тайны.

- Разве тайны, спрятанные в глубине недр, менее интересны, чем тайны, рассыпанные по поверхности? – возражал я.

- Слов нет, важно разбурить, но мне больше по вкусу искать, где надо бурить. Возьми у меня мою коллекцию, а я пойду по свету собирать новую.

Я отговаривал его, но потом вынужден был согласиться. Коллекцию он оставил мне, а полевую сумку взял с собой.

Бережно относился я к Женькиному сокровищу. Иногда брал в руки тот или иной камень, и видел за ним горы Урала. А когда школа начала создавать краеведческий музей, передал я эту коллекцию музею. Может, дети увидят в этих камнях ещё более прекрасное, чем видели мы с Женькой, а может и своё призвание.

Я с глубоким уважением отношусь к труду геологов: они работают там, где не ступала нога человека, работают в непролазных дебрях, где гниль и грязь, где невыносимый гнус. И я написал о них песню: слова и музыку, как смог.

Хор художественной самодеятельности ДК «Геолог» исполнял её, когда художественным руководителем был Клепалов. Исполняли её и учащиеся школы. Звучало неплохо. Писал я эту песню про всех наших геологов, а вышло – про Женьку. Видимо, потому, что он – выражение души геолога.

 

Песня про геологов

В неоглядный простор, в беспредельную даль

Ты уходишь с мечтой – разгадать сотни тайн.

Где восход, где закат, где журчанье ручья,

Где лишь птицы летят – там дорога твоя.

Припев:

У синих гор, в таёжной ли глуши,

Где голос тайн ты, словно сказки, слышишь,

Ищи, мой друг, сто тысяч раз ищи –

И ты найдёшь, найдёшь, что ищешь.

 

Где палатку разбил – там и дом-уголок,

Что в рюкзак положил – тем богат и широк.

И всю жизнь, каждый шаг с рюкзаком, молотком.

Ты для тех, кто сейчас, и для тех, кто потом.

Припев

Ты идёшь по степи, ты идёшь по тайге –

Пусть цветы-васильки улыбнутся тебе.

За деньками деньки, за верстою верста.

Светлячки-мотыльки у ночного костра.

Припев.

1975 – 1986 годы.

 

О военном лихолетье

Вторая батарея

В апреле–мае 1942 года я воевал в Крыму, на Керченском плацдарме. В середине мая шла эвакуация с этого плацдарма. Наша вторая батарея первого дивизиона 15-й бригады ПВО оставалась в составе войск прикрытия. Свою задачу батарея выполнила. Мы отгоняли самолёты противника от переправы или заставляли их сбрасывать бомбовый груз бесприцельно. Кроме того, уничтожили одну автомашину с пехотой и потопили катер, шедший с немецкой стороны к нашей переправе.

Сами мы эвакуироваться не могли – нас некому было прикрывать. Сдаваться в плен мы не собирались. Поэтому было решено стоять до последнего на батарее.

К утру 18 мая у нас осталось одно орудие, 83 снаряда и 12 человек личного состава. На нас пошли шесть танков – видимо, сочли укреплённым пунктом. Мы засыпали их осколочными снарядами, они повернули назад. Спустя несколько часов опять пошли танки, гораздо больше, чем в первый раз. Мы подбили три танка. Потом спрыгнули со скалы и под нею прошли метров 400-500 в сторону переправы. А там надо было переходить открытую низину.

- Ну, братцы, - сказал помкомбата, - только не бежать. Быстрее пули не побежишь. Мы ведь не струсили. Уж слишком неравные были силы. Только растянитесь шеренгой пошире, чтобы в каждого отдельно приходилось прицеливаться.

То, что на войне страшно, ещё ни о чём не говорит. Есть же другие чувства, которые выше, сильнее страха! Чувство долга, гнев, гордость… Действительно, было страшно, действительно, хотелось побежать. А когда засвистели пули – твёрдо стало на душе, гордо поднялись головы, и мы шли, печатая шаг, как на параде! Видимо, даже они там, позади нас, в танках смутились – такая горстка! И пули свистели, не задевая нас. Все 12 дошли, никто даже не был ранен. Так мы ушли за соседнюю скалу, поднялись к маяку Еникале, присоединились к пехоте, тоже прикрывавшей эвакуацию, и стали пробиваться к Аджимушкайским катакомбам, чтобы укрыться там и действовать оттуда.

Запомнился мне один пехотинец. Он без конца стрелял из пулемёта. Я носил ему диски и уговаривал:

- Побереги патроны, ведь далеко. Прицельность мала, и мала убойная сила.

А он всё своё. Он стрелял и плакал. О чём он плакал – я это понимал, чувствовал, но словами выразить не могу и сейчас…

Пехотой командовал капитан. Высокий, стройный, похожий на нашего старшего лейтенанта. Только наш помкомбат старался держать лицо строгим, а капитан даже в такой жёсткой обстановке не скрывал доброты.

Мы пробивались к катакомбам. В одной из перестрелок был убит наш батареец Андрей. Он читал нам газеты и рассказывал все новости. Мой карабин отомстил за друга. От автоматной очереди другого фрица меня спас камень, только тремя пулями мне посекло пальцы левой руки. Но карабин остановил и этот автомат.

А назавтра, это было, по-моему, уже 22 мая, к нам за ранеными пришла самоходная баржа, вооружённая лишь двумя крупнокалиберными пулемётами. Я к этому времени, кроме ранения в руку, имел ранение осколком в голень правой ноги, был контужен, и к тому же - совершенно седой. А поседел я вот как.

Ещё до завершения эвакуации нашу батарею обстреливали крупнокалиберными снарядами. Один из них ударил под напойник нашего блиндажика с прибором ПУАЗО-2, вывалил земляную стенку мне на колени, и застрял в полуметре от моей головы. Снаряд смотрел мне в глаза толстой белой головкой с двумя чёрными шурупами, похожими на глаза, дышал мне в лицо жаром раскалённого металла. А я – я  просто ждал… Он не взорвался. А у меня побелели волосы.

Трогательной была эвакуация. Никому не хотелось оставлять товарищей в беде. Мы уже свыклись с желанием добраться до Аджимушкайских катакомб и быть гвоздём в пятке.

Провожал нас сам капитан. Каждый, кто чувствовал, что ещё мог бы пригодиться, приостанавливался перед ним с немым вопросом, но капитан только закрывал глаза и кивком головы показывал на баржу. Грустно было расставаться с товарищами, да и выходить в пролив почти без прикрытия было не очень весело. Только самоотверженность пулемётчиков спасла нас в проливе от атак двух «Мессершмиттов».

Нас эвакуировали. А оставшиеся ушли в Аджимушкайские катакомбы и вместе со многими другими составили их легендарный гарнизон.

Жаль, что память мало сохранила имён. Из нашей батареи помнится только фамилия нашего дальномерщика – Дикой, отважный, с орлиным зрением, и огневик - Соболев Александр, наш земляк из посёлка Невский Барзасского района. Даже фамилию помкомбата не помню, мы обращались к нему только «товарищ старший лейтенант». Помню пехотинца Фёдора, кажется, из Вологодской области. Он подобрал меня, когда я был контужен, после присматривал за мной. Перевязал мне руку, когда я был ранен.

И запомнилось лицо капитана. Я, наверное, и сейчас узнал бы его.

Кто из них дошёл до катакомб, кто выжил там - я, увы, не знаю.

 

Солдатская шинель

Удивительное это хозяйство – солдатская шинель. Нет, вещью её называть у меня язык не поворачивается, хотя она и относится к вещевому довольствию. Она именно целое хозяйство, состояние. Она делает солдата солдатом, придаёт ему лицо. И чего только не положит солдат в её карманы! В ней и летом не жарко, и зимой не холодно. А то, что её и под бок постелить, и под голову положить, и одеться сверху хватает, так это уж точно.

Офицерская шинель, может быть, не менее важна, но офицерской мне носить не приходилось, а со знаменитой солдатской шинелью у меня однажды вот какая история приключилась.

Был я тогда в артиллерийских резервах 1-го Прибалтийского фронта. Однажды послали нас с товарищем в командировку в Ленинград. Командир нашего дивизиона был ленинградец. Там у него жила семья – мать, жена, дочки. Поручил он нам гостинцы им передать.

Приехали мы в Ленинград глубокой ночью. Да ещё пока нашли. Постучали в дверь. Ещё постучали. И ещё. Наконец, послышались шаги.

- Кто там?

- Мы с фронта от вашего мужа, - по ещё не старому голосу я предположил, что это жена комдива.

Женщина ахнула, упёрлась руками в дверь и затихла. Мы стали стучать, кричать, что всё в порядке, что он жив-здоров, что прислал гостинцы. Но за дверью было тихо. Руки на двери, казалось, пытались передвинуться в другое место, шевелились, но сдвинуться не могли. По квартире уже слышался топот босых ног, голоса, а женщина всё не могла передвинуть руки.

Лишь когда приблизились шаги, она вдруг рывком открыла защёлку, дверь распахнулась, и на нас, холодных, заснеженных бросились и жена, и мать-старушка, и сестра командира.

Хозяйки быстро собрали на стол. Товарищ достал из вещмешка бутылку спирта, которую ему дал старшина, и наш «сухой паёк». Лишь тогда я вспомнил о гостинцах, передал хозяйке свой вещмешок и побежал с девочками, щебетавшими, как птички, к своей шинели. Из её объёмистых карманов я извлёк завёрнутый в бумажку сахар кусочками, галеты и небольшой ломтик колбасы.

Спать меня положили в отдельной комнате, в мягкую постель, под пушистое одеяло в белоснежном пододеяльнике. Мягко, запашисто, уютно. Мысли поплыли сначала неопределённо куда, а потом домой, к своей старушке-матери, к ученикам, к товарищам.

Смыкаю глаза, а заснуть почему-то не могу. Как будто чего-то не хватает. Чего? – Да шинели!

Накинул поверх одеяла (благо для поездки нам выдали новые) – и сразу заснул. На вторую ночь, ещё не ложась, я снова раскинул шинель поверх одеяла и стал ложиться. Матушки! Что это? Одеяло другое – толстое-претолстое. Шинель была лишней. Вставать не хотелось, и я сбросил шинель на пол.

Утром проснулся: в приоткрытую дверь смотрят женщины, вытирают глаза и приговаривают:

- Батюшки вы наши! Всю-то кровушку пролили, - и под таким одеялом ему холодно.

Хотел я рассказать им, в чём дело, да горло сдавила жалость, и я снова закрыл глаза, будто и не просыпался. А женщины тихо подошли, подняли шинель и осторожно, чтобы не разбудить, положили поверх одеяла.

Пока будет Солдат на Земле, суконная солдатская Шинель будет выполнять все свои назначения. А когда её повесят на позолоченные плечики в музее истории человеческого общества, то это будет означать, что время войн закончено, и человечество вступило в эру всеобщего мира и справедливости.

 

На всю оставшуюся жизнь…

…До Берлина я не дошёл. Наш 1-й Прибалтийский фронт закончил боевые действия у Кёнигсберга, Пиллау и косы Кюршу Марес. Наши артиллеристы были тогда дислоцированы в местечке Ауленбах. Батарея разместилась в двух больших домах богатых фермеров, перед самыми окнами которых за узкой полоской проезда текла не то речушка в отлогих берегах, не то канал.

Ночью разбудила меня артиллерийская пальба. «Неужто опять недобитые прорвались?» - мелькнула в голове мысль. В одном белье, схватив только автомат, выскочил я во дворик и встал за углом. Всюду вокруг – и далеко, и близко – били вверх трассирующими пушки и пулемёты. Взрывы зенитных снарядов большими цветами повисали высоко над землёй. Предрассветную муть неба вспарывали белые мечи прожекторов.

На воздушный налёт не похоже, при нём лучи прожекторов из разных мест скрещиваются в одной точке, и туда же, в точку бьют батареи зениток и пулемёты. Здесь как раз всё наоборот: лучи беспорядочно метались по небу, пулемёты лупили из одних и тех же мест в разные стороны.

И поползло что-то чёрной лохматой шкурой, стало сползать с неба и земли: мороз прошёл по спине, перехватило дыхание. Рука с автоматом сама собой поднялась вверх.

- Свершилось!

И автоматная очередь до последнего патрона разнесла тишину, окружающую хутор. Из дома высыпали солдаты, сержанты, офицеры. Ещё ничего не понимая, они лишь крутили головами, а во мне билось, рвалось лишь одно-единственное слово:

- Свершилось!

То, что до победы оставалось немного, мы знали. Мы уже привыкли вслух произносить это слово. Но чтобы так, неожиданно…

Трещали пистолетные хлопки и, похожие на аплодисменты, сухие винтовочные выстрелы. А потом мы бросились обниматься и целоваться, как будто стали вдруг родными братьями. Вдруг перемешались все звания и ранги: комбат обнимался с рядовым, старшины забыли свою природную строгость.

Схватился за карман – нету. Какой на белье карман! Следовательно, за табачком придётся бежать в дом. Но за меня крикнул кто-то другой: «Братцы, дайте закурить!»

И опять покатилось:

- Дайте же кто-нибудь закурить!

Потом сидели и стояли, курили. Всласть.

Захотелось умыться. Потянулись к речушке через дорогу, и умывались все, будто в первый раз за все 1416 дней войны, плескали друг на друга водой и радовались. А кто заплакал, тот рыдал без слёз, молча, - предрассветный мрак скрывал всё…

Когда рассвело, почти без команды и строя пошли на площадь. Был митинг, где мало говорили, зато много обнимались, много было залпов из различных видов оружия. Первым разрядил свой пистолет командир полка. Над самым моим ухом прострекотал пистолет земляка-кузбассовца Козлова. А мой автомат так и висел на груди с пустым диском, как утверждение, что стрелять ему больше не придётся, своё дело он сделал, свои обязанности выполнил…

 

Мать

Закончилась Великая Отечественная война. В январе сорок шестого года  я был демобилизован и возвращался домой.

Родная земля! Многострадальная Беларусь! Гордая Смоленщина! Великая Москва! Потом седой трудяга Урал. И вот потянулись просторные земли Сибири.

На станциях и полустанках расторопные местные жители предлагали выбегавшим из вагонов пассажирам рыбу всевозможных приготовлений, пирожки, с бог весть из чего придуманными начинками, картофельные оладушки и многое другое.

На маленькой остановке, где-то в Тюменщине, стоял я на ступеньках вагона и просто смотрел. Мой взгляд привлекла старушка. Высокая, костлявая, с лицом, на котором застыла печаль, в ветхом пальтишке. Она шла с небольшой корзиной из ивовых прутьев и смотрела поверх голов. На пальтишке не хватало верхней пуговицы. Старушка иногда зябко ёжилась, свободной рукой поправляла запах на груди, но колючий ветер тотчас распахивал пальто снова. И эта прореха на груди с особой остротой подчёркивала всю неприсмотренность старушки, её одинокость.

К ней подходили, что-то говорили, показывая деньги, но она только отрицательно качала головой, да прикрывала корзину ладонью. Она шла. Вот она пошла быстрее, остановилась перед человеком в военной форме с ещё не снятыми погонами, о чём-то заговорила, торопливо роясь в корзине. Потом подала ему пирожок и сложенный вчетверо блин. Военный стал давать ей деньги, тоже что-то говоря, но старушка отстранила деньги ладонью и пошла дальше.

Уже редки были военные среди пассажиров.

На мне была безрукавая меховая душегрейка, гимнастёрка и брюки. Да и во всём облике нашем, видимо, было что-то такое, почему нас узнавали во всякой одежде. И старушка, расталкивая толпу, шла теперь ко мне.

У меня защемило сердце.

Я узнал её. Да, да, именно узнал, хотя видел впервые. Это МАТЬ, потерявшая, может, не одного сына; может, и мужа вместе с ними. Может всё, что могла потерять. И теперь, не один день, не один месяц выходит на остановку к поездам, встречает проезжающих военных, подаёт им стряпню и просит помянуть.

«Родная ты моя! – сдавило мне грудь. – Милая многострадальная мать! У меня у самого дома такая же, но она дождётся. А твои…  И кто согреет тебя? Кто поможет в трудный час?»

Для меня в этой старушке с застывшим в безысходной печали лицом и без верхней пуговицы на одежонке слилось тогда всё, что мы называли коротким, но ёмким словом «тыл», без которого нам не одолеть бы лютого врага, и за который мы не жалели отдавать свои жизни.

Я соскочил со ступенек вагона и пошёл ей навстречу. На ходу достал деньги, отложил себе немножко на остаток пути, а остальные зажал в кулак.

Мы встретились.

Она искала рукой в корзине, смотрела на меня и говорила почти одни и те же слова: «Помяни», - и добавляла имена. Много имён.

И вырвалось у меня:

- Я видел их, Мать! Всех видел! Они были молодцы!

Старушка остановилась. Нет, она не заплакала. У неё только затряслись губы и остановились глаза. Она хватала воздух и пыталась проглотить что-то. Она смотрела мне в глаза и кивала головой и …верила. Верила!

Я не обманывал её. Я и сам верил, что где-нибудь встречал их на дорогах войны. Я не мог их не повстречать. И поэтому говорил правду.

Я взял пирожок и сложенный вчетверо блин. Подал ей деньги.

- Это тебе от них.

И она взяла.

Я поднялся на ступеньки вагона и оглянулся. Старушка стояла в той же позе монумента скорби. Но вот она развернула деньги и, отрицательно покачивая головой и деньгами, пошла ко мне. Она была уже близко, но поезд тронулся. Она пошла быстрее, но всё же медленней поезда. Она остановилась.

Тогда я закричал:

- Я их помню! Слышишь? Помню! Никто их, лежащих в земле по братским могилам, не помнит так, как помнит солдат, прошедший войну вместе с ними! Даже ты, их мать. Ты их помнишь мальчишками, озорными и счастливыми, а я их помню суровыми, мужественными солдатами – с винтовкой, с гранатой в руках!

Старушка свернула деньги и положила их за пазуху, перекрестилась широким крестом и низко поклонилась в мою сторону.

Только тогда я почувствовал, что пассажиры вагона столпились в тамбуре за моей спиной. Кто-то крепко держал меня за душегрейку, чтобы я не вывалился из вагона. И, кажется, не одна рука.

 

Двух судеб не бывает

Красива была деревня Орлинка Яя–Петропавловского сельсовета Анжеро-Судженского района. Раскинулась вдоль просторной реки Яи. Кругом берёзки с осинками да пихтачки.

Красивые, трудолюбивые жили там люди. Несмотря на неплодородные глинистые почвы на полях их колхоза «Парижская комунна», урожаи выращивали неплохие, и содержали хорошие стада скота, и в передовиках ходили.

А какая там была молодёжь! Чистая, без единой помарочки. Иначе в деревне нельзя: там каждый человек – как на ладони. Любое, даже самое маленькое пятнышко – это на всю жизнь.

Федора Ровина писаной красавицей себя не считала и вела себя, как и все подружки, просто и строго, но парни почему-то шли к ней с душевными нежностями. А ей полюбился только один – Митя Фёдоров. И сыграли свадьбу ещё в 1938 году, когда Федоре не исполнилось и 17 лет.

Неделями работали. Федора и землю пахала пароконным плугом, и клала борозды, нередко ровнее мужчин. При норме 70 соток напахивала не менее 80! И на её плуге почти бессменно горячим огоньком развевался красный флажок. И боронила. И ни от какой другой работы не отказывалась. Митя тоже работал. Иногда рядом, а в другой раз – Бог весть где: куда пошлют.

А по воскресеньям, как и прежде, вместе со всей молодёжью играли на зелёных лужайках за околицей в тихие «ручейки», стремительные «горелки», в мяч «бить-бежать», качались на качелях шестиметровой высоты… Радость, счастье били через край, и от него не прятались даже пожилые.

В тот роковой день, 22 июня 1941 года, не предчувствуя никакой беды, косили девушки траву за деревней на силос. Рядом с Федорой были Гугнарёва Феоктиста, Баранова Христина, Алексеева Антонида, Трафенко Ульяна и многие другие. Такие же хохотушки-пересмешницы. В одних только ситцевых платьях, легко и свободно. Горячее солнце повисло на небе, будто его прибили гвоздём. И не просто жгло, а жарило. Словно испуганные, попрятались все ветерки, и лишь изредка наскочат, обдадут тело приятной прохладой и опять улетят, выпорхнув из рукавов.

Звенят косы. Шуршит вянущая на солнце трава.

Идёт по дороге с тяжёлой сумкой старичок-почтальон Лашков Ф. Л.

- Доброго здоровья вам, девочки! – кричит.

- Нам-то что сделается! – кричат в ответ девушки. – Дай Бог здоровья вам!

А потом озорно:

- Заходите к нам, Фёдор Лаврентьевич, отдохните. А мы вам песни споём, о любви, о счастье!

А уважаемый старичок и вправду идёт к ним.

- Только песни петь, милые, пока воздержитесь, - говорит, а потом тяжело, как камнем: - На нас напала гитлеровская Германия. Началась война.

Большинство мужчин и до этого были вызваны в райвоенкомат на трёхмесячную переподготовку – так они не пришли даже проститься с жёнами-детьми, с отцами-матерями. Последних почти всех проводили в первые же дни войны. Все бабы переплакали до хрипоты. Федора бежала за своим Митей. Долго. Далеко. Пока подводы не скрылись за дальним поворотом.

Какой мерой можно было измерить величину того бабского горя! Какие весы могли выдержать ту душевную тяжесть!

А жизнь нельзя остановить ни на день, ни на час. Все дела, все работы, все заботы столпились разом и выступили вперёд. И все их надо было делать. А кому? Старики, которые годами уже сидели только на завалинках, одевши на плечи свои тёплые полушубки и обувши тёплые валенки, теперь пришли и подставили свои костлявые плечи. Подростки, которые ещё вчера скакали по деревне, сев верхом на прутики, пришли и тоже подставили свои тоненькие ручонки под тяжёлые отцовские работы. Но они были только помощники. Не в счёт был и старый председатель колхоза Лапин Иван Петрович. Основной силой, тяглом, мозгом колхоза остались бабы. Они были в ответе за всё: за каждый метр земли, за каждую голову скота, за каждую человеческую судьбу.

Федоре сказали, чтобы шла работать в Анжерку, на мясокомбинат, делать для фронта мясо и колбасу.

- У тебя нет детей, - объяснили.

Ни слова не ответила она – слова были ни к чему. Просто собрала узелок и пошла. Всю войну молчаливо делала самую грязную работу: обрабатывала кишки и требуху, доводя до такой чистоты, чтобы можно было делать колбасу. Не считали, сколько часов работали в сутки. Без выходных. Без праздников.

От Мити с фронта приходили письма. Правда, не часто. Видать, некогда было за своими фронтовыми заботами. И каждый раз, когда почтальон подходил – это тяжёлое испытание: что он несёт, радостную ли весточку или похоронку? Каждое письмо читали все, по очереди, пока от упавших на них слёз можно было прочесть хоть слово. Вместе и похоронки оплакивали.

Но вот письма от Мити приходить перестали. И месяц. И два. И дольше. А тут как-то, уже после полудня, в дальнем конце цеха зародился шум, голоса, крики. И плач. Всё сильнее, громче. Как снежный ком. И катится по цеху прямо на Федору. «Не с Митей ли что…», - подумала она и пошла навстречу.

- Федора, голубушка, победа, – вырвался из общего гула голос пожилой женщины. – Мы победили! Конец войне!

Смысл этих слов постепенно доходит до сознания, в глазах всё начинает расплываться, ноги обмякли – и Федора осела на бетонный пол, обхватила ноги подошедшей пожилой женщины, прижалась к ним щекой и заплакала вместе со всеми. Даже Митя отступил куда-то перед этими огромными словами: «конец войне, мы победили». И слёзы были другие: тёплые и сладкие, и плакалось тоже тепло и отрадно.

Жизнь стала перестраиваться на мирный лад. Вернулись оставшиеся в живых. Безотлагательно было сыграно много свадеб. Боль о невернувшихся постепенно рубцевалась.

Только у Федоры – ни похоронки, ни письма, ни самого. Уже и осень, уже октябрь иногда пробрасывает снежок. Уже некоторые парни, не успевшие жениться, стали опять подходить к ней. Федора не поднимала глаз – и они отходили.

Часто выходила она к околице и подолгу смотрела на дорогу до самого дальнего поворота. И вот сквозь падающий снег замаячила там человеческая фигура. Ближе. Ближе. Кроме Мити приходить было некому…

- Почему долго не приходил?

- Лежал в госпитале.

- Почему не писал?

- Кто любит, тот ждёт.

И было у Федоры Ермолаевны и Дмитрия Антоновича Фёдоровых трое детей, и счастливая жизнь, такими трудами завоёванная. Да подорвала война здоровье Дмитрия Антоновича. Умер, когда ему едва перевалило за пятьдесят, и когда жить бы ещё да жить.

И опять осталась Федора Ермолаевна со своею судьбой один на один, с глазу на глаз.

Январь, 1985 год.

Человек и природа

Лиственный пень

Работал я в ту пору преподавателем русского языка и литературы в старших классах Барановской средней школы. Был молод и холост. А у кого, как не у молодости, всё пылко и бескомпромиссно – как радости, так и огорченья! В минуты душевного непокоя садился я на велосипед и вихрем мчался за село, чтобы побыть одному, развеяться, успокоиться.

Метрах в двадцати от пыльного просёлка одиноко стоял среди хлебных полей огромный лиственный пень. Когда-то была здесь тайга. Раскорчевал её трудолюбивый человек и посеял на том месте хлеб. А огромная лиственница стояла. Несколько веков прошло мимо неё, и не одно поколение людей она видела. Но когда лиственница стала мешать хлебам, её спилили. А пень не смог взять ни трудолюбивый топор предка, ни мощь современной техники. Только остались следы от стальных тросов, как боевые шрамы на лице старого солдата. Его обпахали, а вокруг осталась полянка девственного дёрна.

Я сел на землю, как в кресло, между его могучих корней. За многие годы кора осыпалась и истлела, осталась голая древесина, местами жёлтая, как воск, либо синяя, как закалённая сталь. Ни цепкий мох, ни вездесущие лишайники не осмелились на нём вырасти. И пропахший потом плуг, и могучий трактор многие годы объезжали его стороной. Там волновались и клонились к земле тяжёлым колосом золотистые хлебные поля, а здесь матерел первозданный дёрн, росла мелкая травка и полевые цветы. Даже напористый осот и колючий татарник стояли по меже кольцом, как пограничная стража иного, хлебного государства, но не смели вступить на территорию царства пня.

Мне было хорошо. За моей спиной стоял он – могучий, молчаливый и мудрый. С ним можно было разговаривать молча. Мои руки гладили отполированную дождями и ветрами древесину, и я чувствовал, будто его сила, спокойствие и мудрость вливаются в меня. Ко мне возвращалось спокойствие, неясное становилось ясным, сложное и запутанное – простым и понятным…

Шли годы. Всё росло, мужало, старилось, обновлялось. Неизменным оставался только он. И мне казалось, что даже мёртвый он олицетворяет жизнь, а не смерть.

 

Где гнутся над омутом лозы

Между снежных сугробов у дорожки – книжечка. Видимо, дети обронили, неся макулатуру. На ходу прочитал: «Две русские песни». Поднял, снял перчатку и стал листать. Одна страница, другая – ноты, текст. Перевернул третью, четвёртую, и вдруг - две стрекозы. Расплющены и засушены, как цветы. У одной крылышки сложены, и она сплющена с боков. Другая с расправленными крылышками, как при полёте. Крылышки, как стекло. Бирюзовая спинка. Поблескивают зёрнышки глаз.

И вспомнилось детство. 1925 год.

Школа в одну классную комнату, в которой занимались сразу все классы – с первого, в котором я учился, и до третьего.

Однажды, ещё по старинке, учитель ожёг меня за что-то линейкой по уху, а я за это налил ему в галоши воды и заморозил. Догадался он, но не обиделся. Только не стал больше нас бить. А вскоре подарил мне книжечку. Она была нетолстая, всего листов пятьдесят–шестьдесят. Размером – в карман положить можно. Пожелтевшие страницы собственноручно вклеены в клеёнчатый переплёт. А в книжечке – стихи.

И что за мир открывался в тех стихах! Здесь был и парус, выносящий стремительную ладью на высокие волны; и раздольная степь; и бисер дождинок, осыпающихся с ветвей раскидистой ели.

Я все их выучил наизусть. Но одно стихотворение особенно запало в душу и наложило отпечаток на всю мою жизнь. Я не помню его автора (автор этих стихотворных строк – Алексей Константинович Толстой – прим. Редактора) и, возможно, уже неточно помню текст:

Где гнутся над омутом лозы,

Где летнее солнце печёт,

Летают и пляшут стрекозы,

Весёлый ведут хоровод.

Под ними трепещут былинки,

Им так хорошо и тепло!

У них бирюзовые спинки,

А крылышки – словно стекло.

Дальше ещё два четверостишья: стрекозы приглашают дитя поиграть с ними, обещают научить его летать. Берег отлогий, песчаное дно. Но основную картину природы развернули предо мною именно два первых четверостишья.

Я с нетерпением ждал лета. А когда оно пришло, я часами сидел под лозами у омутов, окаймлённых осокой, и, затаив дыхание, смотрел полёт стрекоз. И не только их. Я увидел высоко-высоко в небе жаворонка – звонкого мотылька голубых просторов; заметил похожего на самолёт огромного ястреба. Разглядел в реке серебристых рыбок, играющих в хрустальных струйках воды. Увидел могучие ели, в тенистых ветвях которых прятались тайны волшебных сказок. Передо мною раскрывался во всей своей красоте и многообразии чудный мир природы, и я полюбил его на всю жизнь. И помогли мне в этом стрекозы из стихотворения.

А сейчас вот они расплющены и засушены. Я содрогнулся. Ведь они были живые! У них были «бирюзовые спинки и крылышки – словно стекло». Им было «так хорошо и тепло»!

Жестокость? Не знаю.

А может, тот человек любил их ещё больше, чем я? Пропали бы осенью – и всё. А он сохранил их на многие годы. Для себя. И мне оставил.

И я простил того человека.

Только тогда я заметил, что пальцы без перчатки озябли и начали белеть. Закрыл я книжечку, бережно положил в сумку, потёр руку и, сунув её поглубже за пазуху, пошёл дальше.

 

Белочка смеялась

Как-то собирал я грибы в лесу. Устав, присел отдохнуть на полянке. На осинке я заметил белочку. Она пристраивала сушить грибок в развилку веточки. Увидела и она меня, испугалась, бросилась вверх. Потом метнулась к грибку, схватила его и, перепрыгнув на соседнюю пихточку, спряталась там.

Посмеялся я, а потом поднялся повыше на корягу и повесил на эту осинку в развилке веточек несколько грибов. Я отошёл и тоже спрятался в пихтачке.

Белочки – быстрые зверьки. Не стала она долго таиться и вскоре снова появилась на осинке, видимо, привлечённая запахом грибов. Обнюхала повешенные мною грибы, а потом села столбиком и смотрела, вертя головкой, то на один, то на другой, то на третий. Белочка дёргала лапками, трясла головкой, вся как-то своеобразно тряслась, даже притрагивалась лапками к бокам. Мне показалось, что она смеялась надо мной, даже хохотала: ну кто так сушит грибы?

Надо же было попасть в такую ситуацию!

Посмеялась белочка немножко, потом стремительно, суетливо стала развешивать грибки по-своему: вот так, мол, надо! И, наконец, снова перепрыгнула на пихточку. И вскоре принесла и повесила рядом с моими свой грибок.

 

Гнедко

В последнее время лошадь уступает место могучей технике. Действительно, трактора быстрее и лучше пашут землю, косят сено, убирают урожай. Поезда, автомашины быстрее и больше перевозят грузы. Мы садимся верхом на стальной мотоцикл и мчимся со скоростью, недоступной даже самой быстрой лошади. На крылатых самолётах поднимаемся в заоблачную высь. И это прекрасно. Но лошадь в моём видении вырастает в огромный монумент, в величественный памятник дружбе лошади и человека, и мне становится немного грустно.

Гнедка купили, когда мне было лет восемь, а ему четыре года, и он тогда ещё только усваивал, что обязан иногда ходить в упряжи. Высокий, тонкий, с длинной шеей и маленькой головой – он был быстрый и лёгкий. Ноги тонкие, щётки высокие, когда он переступал, то весь колыхался, как на мягких рессорах. Его бег скорее походил на полёт. Когда он подходил ко мне, то сначала смотрел мне в лицо, внимательно, ласково, словно хотел узнать, всё ли ладно. И только потом клал свою шею мне на плечо, слегка тёрся щекой о мою щёку и, наконец, мягкими, осторожными губами брал мои руки, в которых часто находил сбережённую для него «ломпасейку» (мелкие конфеты без начинки).

Мне было поручено водить лошадей – Гнедко и Серко, на водопой и давать овёс, а летом ловить в поскотине и приводить домой. Поскотина – это огороженный участок тайги для выпаса скота. Была она у нас большая, и найти в ней лошадей было непросто, можно пройти рядом и не заметить в кустарниках. Но я и не ходил искать. Выйдя за деревню, я влезал на пень и звонким детским голосом звал:

- Гнедко! Гнедко!

Чуткое ухо лошади улавливало мой голос. Гнедко оставлял табун и мчался ко мне. Как крылья, взлетала чёрная волнистая грива, а хвост развевался по ветру и подчёркивал быстроту бега. Раздувая тонкие ноздри, Гнедко останавливался передо мной, смотрел в лицо, клал свою шею на моё плечо, потом тёрся щекой о мою щёку и, наконец, совал свои мягкие, тёплые губы в мои маленькие ладошки за ломпасейкой. Я вплетал ему в чёлку прутик вместо поводьев, вскакивал с пня ему на спину – и мы ехали к воротам дома, где я передавал его взрослым. А Серко, прибегал за Гнедком сам.

С четвётрого класса я учился далеко от своей деревни и дома появлялся нечасто, а позже приезжал только на зимние и летние каникулы. Гнедко скучал без меня, но скоро разобрался в закономерностях моего отсутствия и появления и терпеливо ждал. Когда я приезжал, он очень выразительно радовался – я понимал это без тени сомнения.

В первые дни после моего приезда Гнедко дольше обычного задерживался около дома, любил гулять со мной. Даже смешно: любил он с нами, ребятишками, ходить купаться на омут. Ходили мы по тропинке через хлебные поля. И Гнедко ходил с нами, не сворачивая с тропинки и не срывая хлебных колосьев. Мы раздевались, бросались в воду. Спускался в реку и Гнедко, плавал с нами. За него мог ухватиться кто угодно, но когда за его гриву брался я, он плавал, пока я не выходил на берег. Тогда выходил из воды и он, растягивался на песке «загорать» вместе с нами.

Когда Гнедко пахал землю, ходил в сенокосилке или возил тяжёлую кладь, он делал это охотно и весело, словно в глубине своей лошадиной души ожидал чего-то лучшего. И это лучшее наступало: Гнедко любил играть. У нас с ним была удивительная игра. Гнедко начинал кружиться вокруг меня в неторопливом галопе. Изумительно красива была пластика его движений. Он почти одновременно лишь слегка касался земли сразу всеми ногами и снова взлетал вверх высоко и плавно. Плыли длинная волнистая грива и хвост. Он, большой и красивый, будто летал вокруг меня, а я, маленький и лёгкий, намотав на руку конец повода, летал вокруг него, тоже лишь слегка касаясь ногами земли. Толчком мощных ног поднимаясь вверх, Гнедко поднимал и меня на поводу, а кружась вокруг меня, кружил одновременно и меня вокруг себя. И не понять было, кто кого водил за повод, и кто кого кружил. Мы летали один вокруг другого. Двое. Мальчик и лошадь. И, кажется, были оба счастливы в эти минуты. Даже Серко – лошадь сугубо реалистического характера, и тот начинал кружиться вместе с нами озорно и увлечённо.

Или в дальней дороге. Стоило только отпустить вожжи – и он летит тогда, летит. Посвистывает ветер в ушах, да мелькают мимо кусты и перелески, заснеженные стога зимой или волнистые хлебные поля летом. Мелькают пешеходы, повозки, даже птица в полёте казалась просто повисшей в небе. А он летит – и нет этому полёту конца, и кажется, вынесет сейчас тебя за горизонт и полетит по небу…

Наступила коллективизация. Понять её смысл Гнедко, конечно, не мог, но то, что распоряжаться им получили право незнакомые ему люди, это он понял и перенёс тяжело. Лошади, как, впрочем, и многие другие животные, - однолюбы. Они могут привыкнуть ко многим, но полюбить – только одного. Разлука с любимым человеком для них трагедия. Для Гнедка жизнь закончилась, началось существование.

Он весь как-то обмяк, опустился. Просела спина и провис живот. Он потерял скорость, не вскидывал больше задорно голову. Лишь при случайных встречах со мной он оживал. Только дольше обычного смотрел мне в лицо умными глазами, в них я видел и радость, и грусть.

Вскоре наш колхоз объединился с колхозом из другого села, лошадей перевели туда, и мы с Гнедком потеряли друг друга…

…Прошло много лет. Я уже работал учителем. Однажды в летние каникулы поехал я к брату как раз в то село, куда перевели Гнедко. У брата было четверо детей, и я набрал в портфель конфет и пряников в гостинец.

Еду на велосипеде. Тугие шины легко шуршат по пыльному просёлку, стремительно проносится по сторонам нежная, ещё не обожжённая солнцем, зелень посевов, трав, кустарников, берёзовых перелесков. И вот уже с отлогого, в несколько километров длиной склона, велосипед сам катится к тому селу, протянувшемуся по берегу Томи.

Посматриваю по сторонам: то птица вспорхнёт, то серый зайчишка стремительно промчится по ещё невысоким посевам, по мелкотравью. Заслушался пением звонкого жаворонка.

Направо, метрах в ста от дороги, пасутся лошади. Отвык я от лошадей и перестал обращать на них внимание. Но тут почему-то раз посмотрел, другой. Привлекла моё внимание одна лошадь – одряблая, большой обвислый живот, но тонкая длинная шея, маленькая голова. И переступит – как на мягких рессорах заколышется. Мне кажется, я даже не сказал, а только подумал: «Гнедко?» - как лошадь перестала щипать траву. Я закричал, наверно дико и отчаянно:

- Гнедко! Гнедко!

На ходу соскочил с велосипеда, помчался к лошади, а она, спутанная, галопом скакала ко мне. Это был Гнедко. Мы чуть не столкнулись друг с другом. Я уже протянул руки, чтобы обхватить его шею, но Гнедко попятился назад. Как прежде, он долго смотрел мне в лицо умными, но теперь грустными, поблёклыми глазами и лишь потом положил свою шею мне на плечо. Я обхватил её руками и гладил, выбирал репьи из поределой, свалявшейся гривы. И так мы стояли долго. А когда Гнедко, слегка потёршись щекой о мою щёку, сунул мягкие губы в мои ладони, меня будто жаром обожгло: в них нет ломпасейки! Я растерялся и хотел уже извиниться, когда вспомнил про портфель.

-Гнедко! – говорил я торопливо. – Пойдём, там у меня есть, много. Я угощу тебя за все годы нашей разлуки.

Мы шли к велосипеду. Гнедко, часто переступая спутанными ногами, торопился идти рядом. Я понимал его. Нет, не за гостинцами шёл он сейчас – он боялся потерять меня. Я скормил ему всё до последней крошки. Гнедко ел торопливо и время от времени тёрся своей щекой о мою щеку. Его старые стёршиеся зубы скрипели и посвистывали. К счастью, все гостинцы были мягкие.

А потом мы ещё долго стояли просто так. Гнедко то клал свою шею на моё плечо, то тёрся своей щекой о мою, то смотрел мне в лицо. Смотрел долго, словно понимал, что эта встреча последняя.

Я взял велосипед, но Гнедко шёл за мной. Я уговаривал его остаться, но у него не хватало сил этого сделать. Тогда я был вынужден приказать ему. И он остановился. Я шёл, оглядываясь. Гнедко стоял. Из глаз его по волосатым щекам текли крупные слёзы. С волосинки на волосинку…

Тяжело видеть, как плачет человек, но видеть, как плачет лошадь ещё тяжелее. Человек может быть духовно сильным самостоятельно. А лошадь сильна только дружбой с человеком…

 

Росинка

Весна была холодной и неуютной, но солнце иногда выглядывало из-за мути туч и, с постепенным нарастанием блеска, освещало всё вокруг. И тогда невозможно было не залюбоваться красотой природы.

В такой час вышли мы с дворняжкой Топом на опушку лесной полянки и остановились. В глаза ударил всплеск яркого переливчатого света, скорее даже блеска. Росинка! Она висела на кончике пониклого прошлогоднего листочка. Солнце освещало её – и она блестела, словно радовалась. И мне стало радостно смотреть на неё. Чуть-чуть качнёшься – и росинка переливается то зелеными, то розовыми, а чаще голубыми цветами.

Мне стало жаль, что собака, должно быть, этого не видит. Но Топ смотрел туда же. Присел я на корточки около: росинка сверкает ещё ярче и переливистее. Отошёл в сторону – блестит. Отошёл в другую – тоже. Вокруг мириады таких же росинок, но они не блестят так ярко, потому что не так удачно освещены.

И подумалось мне тогда: вот так же и человек. Миллионы. Каждый из них – росинка чистой души и дерзновенных помыслов. И его надо осветить, чтобы он засверкал красотой всех своих граней. Только у человека то преимущество, что он может сам осветить себя в душе красотой и благородством всего лучшего, что в нём есть, и на что он способен – и мысленно улыбнуться самому себе.

И потянулась рука к блокноту и авторучке, а росинка тем временем… высохла, оставив только светлячок воспоминаний.

 

Петухи

Давно уже уехал я из деревни в город, от чего-то отвык. Но как увижу петуха, то кажется мне, что я перед ним в долгу, не рассказав о нём правду.

Петухов считают самыми безобразными драчунами. Про иных людей говорят: драчлив, как петух. А между тем, это мнение сложилось из-за отсутствия наблюдательности.

Мы держали петухов по многу лет и заменяли, когда состарится. И вот однажды весной наш молодой петушок вывел своих кур на зазеленевший бугор. И вскоре подрался с матёрым петухом соседа. Схватив хворостину, я разогнал их, но вскоре драка возобновилась. Оба в крови, падают, но поднимаются и снова дерутся.

Так продолжалось несколько дней. В очередной раз увидел я их на «поле брани» и побежал, схватив хворостину. Но петухи не дрались, а как-то странно ходили друг перед другом: один поднимет голову – поднимет и другой, один опустит голову – опустит и другой, пойдёт один в одну, в другую сторону – туда же пойдёт и другой. Я остановился. Походили, походили они друг перед другом и, издав только им одним понятные возгласы, разошлись. Я подошёл: от угла соседского огорода по траве до пыльной дороги шли две протоптанные тропинки в полуметре одна от другой. Это граница!

Пока я раздумывал, петухи вышли с обеих сторон со своими «гаремами» и стали мирно щипать травку… И как это мне раньше не пришло в голову! У каждого по полтора десятка кур. Любая может «разродиться» парой десятков цыплят. Всем им надо щипать травку, добывать червячков и букашек. И отвоевать жизненное пространство для всего семейства – это, оказывается, дело чести петуха.

Больше я не видел, чтобы они дрались. Выйдут на бугорок, на границу, походят друг перед другом, побормочут на своём петушином языке, будто поговорят о добрососедстве, и разойдутся.

В это время привезли к нам трёхлетнюю внучку Риту. Вышла она с пышной булочкой за калитку, а перед ней – петух. Он показался ей огромным и разрисованным, какого не увидишь на картинке. Девочка испугалась его. Но он стоял спокойно. Тогда Рита отщипнула кусочек булочки и протянула ему. Он осторожно взял кусочек и отдал подбежавшей курице. Рита отщипнула ещё – и петух отдал другой курице. А когда булочка кончилась, Рита показала петуху обе ладошки: нет, мол, больше. Петух пошёл к курицам, за ним пошла и Рита.

С тех пор она играла среди куриц. А однажды потерялась. Мы избегали всё кругом, испугались, ведь в двадцати метрах от дома – пруд. А потом побежали за огород искать кур. Издали увидели: белеет головка с бантиком возле самого петуха. Мы на радостях схватили девочку, а петух подошёл и посмотрел, не обидим ли?

После я и сам возьму, бывало, кусок хлеба, отщипываю и даю петуху. Он берёт из рук и отдаёт курицам. «Съешь ты сам», - скажу, а он съест только тогда, когда курицы перестанут подходить. И я улыбаюсь: у нас, у мужчин, по одной жене, а так ли мы заботливы об этой одной, как петух о своих полутора десятках?

А мы его безобразным драчуном обзываем…

 

Разное

Степанкино счастье

Больше всего пятилетний Степанка любил смотреть, как дядя Гоша брал на руки своих сыновей.

Целыми днями играл он по всему посёлку, а к вечеру непременно прибегал домой, играл в палисаднике с двухлетней сестрёнкой Нюшкой и ждал. А когда дядя Гоша показывался с горки, Степанка затихал, притягивал Нюшку и ставил её впереди себя. Она брала палец в рот и тоже затихала.

В это же время дяди Гошины сыновья, тоже ожидавшие отца, уже бежали ему навстречу. Эти встречи почти всегда происходили возле Степанкина палисадника. Дядя Гоша подхватывал сыновей, вскидывал их чуть не к небу и сажал на свои широкие плечи. Сыновья обхватывали отцовскую шею, прятали лицо в его растрёпанные ветром волосы цвета спелых полевых трав и что-то щебетали, чего разобрать было нельзя. А дядя Гоша гудел, гудел, мягко, ласково, и их голоса сливались в красивейшую на свете песню.

Степанка вместе с Нюшкой покачивался в такт не то шагам дяди Гоши, не то их голосам, а, может, в такт каким-то движениям своей души, и был счастлив, был на вершине блаженства.

Был у Степанки и Нюшки свой папа. Хороший папа. Он тоже сажал себе на плечи Степанку и Нюшку и скакал с ними. Он катал их на мотоцикле, аж захватывало дух. Но мама почему-то всё время хотела держать его в ежовых рукавицах, и чтобы он ходил по одной доске. И папа ушёл.

Степанке до слёз становилось жалко папу: маленький – папа рос без отца, а вот теперь большой – он будет расти без детей.

И Степанка крепче прижимал к себе Нюшку, которая почему-то всегда в этом месте начинала всхлипывать.

По следам М. Ю. Лермонтова

В Дарьяльском ущелье туристический автобус не мог не остановиться. Наш инструктор рассказывает историю башни Тамары. Но для меня не так уж важно, в каком веке была построена башня и кем, жила в ней царица Тамара или нет, была ли она «прекрасна, как ангел небесный» или «как демон, коварна и зла». Для меня самое важное то, что здесь был М. Ю. Лермонтов. Смотрел на эти скалы, сдавившие ущелье, на эти кустарники, уцепившиеся за камни, слушал ворчливый шум Терека, дышал этим воздухом. Любовался этими красивыми местами.

Мне захотелось поглубже понять, почувствовать здесь, где всё тебе может помочь, подсказать. Без домыслов. Только достоверное, несомненное.

Конечно, я обращаюсь к его поэзии.

В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сиянье голубом…

Что же мне так больно и так трудно?..

 

Я ищу свободы и покоя!

 

Я б хотел забыться и заснуть!

Какой лиризм! Какие страдания! Какая глубина чувств! Поэт утомлён. Ему хочется покоя и отдыха.

Но опять сомнение: ведь есть же у него мятежный парус, белеющий в море голубом:

Играют волны – ветер свищет,

И мачта гнётся и скрипит…

Но дальше опять:

А он, мятежный, просит бури,

Как будто в бурях есть покой!

Странное единство противоречий: пройти через бурю, чтобы обрести покой… Опять покой. Покой завораживает, влечёт… Да, поэт, несомненно, садится. Тогда где? Какой вид открывался ему с того места?

В той башне высокой и тесной…

Высокой башня кажется, если смотреть снизу, и, пожалуй, именно сидя, а тесной – если смотреть издали. На самом деле она вмещала хозяев, прислугу, охрану, даже лошадей, запасы продуктов, оружие, корм для лошадей.

И с плачем безгласное тело

Спешили они унести…

Поэту Терек был виден уносящим свои волны ниже башни… Я иду вверх по течению. Вот узкий ручеёк пробирается через дорогу, к Тереку. Сажусь на берегу Терека. Нет, с берега плохо виден поток ниже башни. Поэт сидел не на берегу. Выше ручья бугорок, камни здесь слегка присыпаны землёй, поросли жёсткой травкой. Сажусь – и всё становится таким, как описывает поэт. И башня, и Терек… Мне даже показалось кощунственным сидеть на месте, где сидел великий поэт, и я чуточку отодвинулся ниже к Тереку и дальше от ручья, чтобы было видно поэта со спины и немножко с левого плеча. У меня даже пошевелилась рука, чтобы тронуть поэта за плечо… Только вовремя вспомнил, что между моей рукой и плечом поэта лежат 140 лет.

При такой близости мне даже захотелось проникнуть в мир его чувств и дум – и я не просто понял, а почти физически почувствовал, всем существом своим услышал, как всё отошло в сторону, всё затихло, поэта захватила картина ущелья с башней, тронутой временем, вспомнилась когда-то слышанная легенда, а может быть рассказ осетина-извозчика.

Мне вспомнились стихи поэта:

В глубокой теснине Дарьяла,

Где роется Терек во мгле,

Старинная башня стояла,

Чернея на …

Тут поэт задумался: на какой? На чёрной? Чернея на чёрной? Поэт покачивает головой, смотрит куда-то в сторону и уже не слышит шума Терека, не видит башни… И даже несомненно, что на колени ложится тетрадь, и быстрый карандаш бежит по странице…

Не надо у ромашек спрашивать

(вечернее танго)

Берёзку трогаю ладонями,

Смотрю в глаза её зелёные,

Ласкаю ветви наклонённые,

А вижу, милая, тебя.

Моя любимая,

Как миг, неповторимая.

И холодна, как сказка зимняя,

И горяча, как жар костра.

А танго кружится, а танго кружится.

Баян волнуется слегка.

Сердца плетут немые кружева,

Руки касается рука.

Держу любовь в ладонях чистых я,

Чтоб не упала, не разбилась,

Как капля ртути серебристая –

Потом попробуй собери!

Закат румянится.

Звезда к звезде лучами тянется,

Ромашка скромно улыбается –

Ты ничего не говори.

Не надо спрашивать, не надо спрашивать

Ни у звезды, ни у зари,

Не надо у ромашек спрашивать –

В глаза мне только посмотри!

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Содержание:

Об авторе

Из истории нашего края

До заселения, или бродяги

Леший. Тайна его гибели

Почему размыло мельницу?

Осташевский В. И.

К посетителям

Трудная земля

Домик первопоселенца

Лесопильная установка

Макарыч

Дегтярное производство

Коллекция минералов

Песня про геологов

О военном лихолетье

Вторая батарея

Солдатская шинель

На всю оставшуюся жизнь

Мать

Две судьбы не бывает

Человек и природа

Лиственный пень

Где гнутся над омутом лозы

Белочка смеялась

Гнедко

Росинка

Петухи

Разное

Степанкино счастье

По следам М. Ю. Лермонтова

Стихотворение «Не надо у ромашек спрашивать»

 

 

 

______________________________________

Александр Иванович Логинов

ОЧЕРКИ И РАССКАЗЫ

Редактор О. Крылик

Корректор Л. Корзухина

Компьютерный набор О. Крылик

Фото на обложке А. Курченко